Быть вне времени

oni Фрагмент работы Виктора Пивоварова "Борис Гройс", серия "Филисофы или Русские ночи", 2010. Лариса Венедиктова: В своей лекции в Москве не так давно Вы говорили о своем интересе к тематизации времени. Что с этим интересом происходит?

Борис Гройс: Усиливается – со временем...

Л. В.: Вы видите подкрепление этому своему интересу?

Б. Г.: Если говорить о моде, о международных модах.. Мода безусловно сейчас на перформанс, на интервенции, на акции, на события, мода на современное искусство, мода на современный момент, на текущий момент, так сказать, мода на специфическую конфигурацию – социально-политическую, этническую, культурную, которую искусство производит. Я не столько заинтересован временем, сколько феноменом со-временности. То есть тем, как мы соотносим себя со временем, что значит быть со временем, не во времени, а со временем, это разные вещи. Потому что быть со временем – значит, в некоторой степени – быть вне времени.

Л. В.: Как это соотносится со свободой от жизни? Вы говорили об этом в связи с текстом. Видите ли Вы это в искусстве?

Б. Г.: В искусстве это было всегда и всегда присутствует. Если ты написал какой-то текст и его напечатал, предоставил общественности, то общественность перестает интересоваться – жив ты или умер. Вот был Платон, Платон умер. Довольно часто мы думаем, что какие-то писатели давно умерли, а они все еще живы. Есть какой-то разрыв.

Есть такое ощущение, что ты как будто отделяешься от своей собственной жизни, и это приятное чувство.

Л. В.: И как эта идея проявляется в перформативном? Где человек присутствует и в виде субъекта, который уже мог бы быть мертвым и в качестве объекта, которого можно наблюдать прямо сейчас в качестве живого. Тут свобода от жизни приобретает предельный характер?

Б. Г.: Они совпадают в какой-то момент, но это не редкий момент. Мы можем наблюдать это прямо сейчас. Когда я сейчас говорю, моя речь регистрируется, но регистрируется в качестве речи мертвого. Я уже умер в этой записи. Жизнь и смерть идут параллельно. То же происходит в случае художественного перформанса. Вы оказываетесь в двух измерениях одновременно. Это создает, конечно, какое-то напряжение. Но в этом напряжении вся прелесть этого занятия, не так ли? Есть хороший перформансист из Бейрута Рабин Руэ, очень способный человек. Я пригласил его на конференцию, он там прочел доклад о том, что тело перформансиста имеет такой фиктивный характер в том смысле, что когда вы видите перформанс, вы не думаете о том, что у этого человека есть печень, селезенка. То есть форма настолько съедает содержание, что у тебя полностью утрачивается ощущение реальности этого тела, оно становится совершенно абстрактным. И это тело потенциального документирования. Даже в момент речи исчезает ощущение организма, производящего эту речь. Это любопытный опыт, который дает нам современная технология. Раньше этого не было.

Л. В.: И наверное самый интересный момент в зазоре между живым (перформансом, лекцией, речью) и документом?

Б. Г.: Ну конечно. В этой зоне, собственно, все существует. Да и живого, на самом деле, нету, и не было с самого начала. Потом, когда вы смотрите документацию, вы думаете: ах, это было на самом деле. Живой эффект – это всегда эффект воображения. Никогда не в момент присутствия, а всегда задним числом. С этим всегда играл Монастырский – на самом деле ничего не было, а событие происходило задним числом. Чистая фикция.

Л. В.: Вы приехали в Киев участвовать в Дискуссионной платформе, мы ее уже некоторое время наблюдаем, наблюдаем за теоретиками, которые говорят об искусстве после конца света. А Вы верите в конец света, даже в его таком символическом варианте?

Б. Г.: Я не верю в конец света, вообще ни в каком варианте. Дело в том, что я материалист по своим убеждениям. Идея о конце света связана с какой-то формой идеализма, с представлением о том, что мир создан из ничего, и поскольку мир создан из ничего, он в ничто и обратится, закончится. Если вы материалист, то у вас есть ощущение, что ничего не кончается. Если бы все кончилось, это был бы идеальный случай, особенно хорошо, если бы все кончилось с вашей смертью. Что нервирует, когда человек умирает? Потом что-то произойдет, а он этого не увидит. Настоящая фрустрация происходит не из-за конца света, а из-за того, что он не кончается.

Л. В.: А что происходит с искусством и с фигурой художника в этой ситуации надежды на конец света, который не кончается? Особенно интересно, изменилось ли что-нибудь в Вашем взгляде на эти проблемы за последние, скажем, пару лет?

Б. Г.: Все эти проблемы стали более острыми в последнее время, как мне кажется. Фигура художника была связана традиционно с тем, что художник делал какие-то вещи, которые другие люди не делали. Рисовал краской по холсту, другие этого не делали, ваял что-то, другие тоже этого не делали. Было явное отличие в поведении художника. Сейчас это отличия нет, потому что все фотографируют, все снимают видео, все делают перформансы. Нет разницы. В этом смысле вопрос «художник – не художник» когда-то был каким-то важным вопросом. Сначала был важным вопрос «искусство – не искусство», исчез вопрос, потом стал важным вопрос «художник – не художник», это тоже исчезло из оборота. Сейчас более важно «релевантный художник или нерелевантный художник»… Художниками выглядят все. Различение просто перестало быть острым или интересным. Интересным стало то, как это искусство рефлектирует условия современного мира, фиксирует что-то, что вызывает эффект проникновения в суть текущего момента. Что-то такое.. Вот с Pussy Riot нечто такое – «теперь мы наконец поняли..». Никто ничего не понял, во-первых. Во-вторых, то, что поняли, и раньше знали, а чего не знали, того и не поняли. Но возник этот эффект – «а вот теперь-то…». Когда такой эффект возникает, то можно сказать, что там что-то состоялось. Человек что-то нашел, на что-то открыл глаза. Вот и в довольно слабом фильме «Меланхолия» Триер, тем не менее, открыл кому-то глаза.

Л. В.: Можно ли рассматривать человека как readymade?

Б. Г.: Конечно. Мы все ready made. Я сейчас readymade в чистом виде. Меня переставляют из пространства в пространство, из зала в зал.

Л. В.: А перформативное – это страдающий readymade?

Б. Г.: Это да. Без разного типа страдания ничего не будет.

Л. В.: В какой-то момент в 20 веке искусство произвело наступление на философию, и даже слегка заместило ее, по крайней мере, с ней смешалось. В наше время философия как будто отвоевывает свои позиции. Вам не кажется это своеобразным философским реваншем? И художник становится философом…

Б. Г.: Сейчас точно все сдвинулось в сторону философии, потому что сама философия трансформировалась и, в большой степени, превратилась в перформанс. Никто философских книжек не читает, ни энергии нет у людей на это, ни времени. На философа реагируют как на фигуру, как на человека, присутствующего в публичном пространстве, если он завоевал себе какую-то позицию в публичном пространстве. За ним начинают следить, что он говорит, как он реагирует на события, как он облекает в слова текущий момент. То есть это абсолютно перформативная функция. Она очень сильно отличается от традиционной, между ними есть генетическая или генеалогическая связь, но практика совсем другая.

Л. В.: То есть та старая философия отошла?

Б. Г.: Да, отошла. Как один мой приятель правильно сказал, в каком-то вульгарно-экономическом смысле, философ пишет книги сейчас с той же целью, с какой крупные корпорации тратят большие деньги на рекламу. Его деятельность не связана с написанием книг. Книги есть только сообщение о том, что он существует. Его деятельность связана с его способностью присутствовать в публичном пространстве, с его способностью к перформансу…

Л. В.: Если вернуться к нашим киевским баранам... Размах Биеннале кажется совсем не сопоставимым с украинским уровнем жизни. Как будто все, что может случиться с Украиной, должно случиться сейчас.

Б. Г.: Да это нормально! Вы сравните уровень жизни среднего итальянца в момент строительства миланского собора, Ватикана,… с тем, сколько туда было инвестировано.

Или средний заработок кельнского жителя во время строительства Кельнского собора…. Это нормальная ситуация. Она может нравиться, она может не нравиться. Всегда было социальное напряжение, всегда был протест, всегда была двойственная позиция интеллигенции, которая, с одной стороны, сочувствовала простому народу, с другой стороны, понимала, что сочувствие простому народу может привести к остановке культурного развития, от которой простой народ тоже много не выиграет в конечном счете. Вот как-то так все и происходило. И мне эта ситуация не кажется такой уж уникальной и в наше время. У Америки сейчас невероятно сложное экономическое состояние, тем не менее люди покупают картины за 100 млн и больше. Этот разрыв между дворцами и хижинами характеризует любую цивилизацию на любом этапе ее развития. Не надо думать, что в каких-то местах когда-либо было что-либо другое, это всегда было так, в одной форме или в другой.

Л. В.: То есть это сейчас приобрело такую форму?

Б. Г.: Нет. Это не сейчас приобрело такую форму, но сейчас стало предметом обсуждения.

Строительство высотных зданий в Москве в послевоенный период, когда у людей не было черного хлеба, не говоря уже о белом, не было темой обсуждения, а сейчас является темой обсуждения. Структура та же самая. И так же строились пирамиды, на которые мы до сих пор смотрим, и которые на самом деле полезны для египетской экономики – почти половина бюджета. Ну конечно, они были построены с трудами, но они приносят доход уже тысячи лет, и будут приносить доход. Так же и с Лувром, так же было и с Ватиканом, так же и с МоMA.

Вообще не надо думать, что это что-то такое особенное, все это всегда так было и всегда будет. Различие только в том, может ли оно стать предметом обсуждения.

Л. В.: Является ли художник предметом обсуждения? Нравятся ли Вам художники, о которых Вы пишете?

Б. Г.: Художники, они же очень разные, их стратегии разные. Каких-то художников я знаю лучше и берусь про них написать. Я бы не стал писать про художника, который мне не нравится или о позиции, которую я не разделяю или которая кажется мне не интересной. Я не склонен к критике, не люблю писать про негативное, оно меня не интересует вообще. Если я написал о ком-то, это значит, что он мне точно нравится, в одном смысле или в другом, с одной точки зрения, или с другой. А с какой точки зрения нравится, это я обычно объясняю в своем тексте.

Л. В.: Вы, наверное, знаете, что бытует такой взгляд на искусство как на занятие, являющееся тяжелой работой с целью – ничего не делать?

Б. Г.: Это правильно! Люди, собственно, становятся художниками, чтобы не ходить в присутствие. Это основной принцип. Философами становятся по той же причине.

Л. В.: В этом смысле у них очень много общего.